Мадам Ф.

 

Местечко. 1961. Б., тушь, перо. 42х60.По перрону станции Чарны Ляски шаталось несколько человек. Один стоял… Один даже сидел на скамейке — возле большого колокола. Шел мелкий дождик. Хорошо, у кого есть зонт. Зонт был у местного художника.

— Пане Бант, — сказал ему старый Нетышинский, — вы бы прикрыли зонтиком и меня.

— Зачем вам зонтик, — отвечал Бант, — зачем мертвому зонтик?

— Ну, все-таки, — сказал Нетышинский, — какой же я мертвый? Когда я, например, ем — я гляжусь в зеркало…

— Это всем известно, — смеялся Бант, — странная привычка! В чем бы вы желали убедиться, хотел бы я знать?!

— Ну и что, что привычка? — говорил Нетышинский, теснясь к зонту. — У каждого свои привычки. Разве не приятно видеть себя в зеркало и ощущать…

— Что ощущать? — спросил Бант.

— Ах, бросьте разговаривать, когда идет дождь, — сказал Нетышинский, стряхивая с котелка капли, — вы слишком зло шутите для такого молодого человека… Вы понимаете, что я хочу этим сказать?

— Ах вот как?! — вспыхнул Бант. — Вы задеваете меня под моим зонтиком?! — и он толкнул Нетышинского под дождь.

— Я не хотел задеть вас, я просто сказал правду, — и Нетышинский вздохнул.

— Нужна мне ваша правда! — все еще сердился Бант. — Ну и что, что молодой! Нет — лучше быть старым?! Год в зеркало! Дв а дцать в зеркало! Нет, я предпочитаю не смотреть.

— Не будем ссориться, — сказал Нетышинский, — скоро придет поезд…

Нетышинский попятился и присоединился к другим, которые проходили мимо. У них, правда, не было зонтика…

— Мое почтение, — приветствовал он.

— Ага, — рассмеялся один из проходивших, — пан Нетышинский со своей палочкой! Палочка пустая и в ней что-то пересыпается… Поднимите вашу палочку, прошу вас!

— Вы смеетесь надо мной, — сказал Нетышинский, — зачем это вам, пан Хватал?

— Нет, нет, прошу вас, — не унимался Хватал, — ведь вы только и делали в жизни, что трясли палочкой. И я люблю это послушать.

Нетышинский покорно поднял вверх металлическую тросточку с загнутой ручкой и в ней что-то пересыпалось.

— А вы что делали, пан Хватал, хотел бы я знать? На вывеске у вас было много чего написано: Портной Марк Хватал

Делает и на дам,

Может и на священник.

— А много вы делали на дам?

— Я не виноват, — сказал Хватал хмурясь. — Я не выпускал из рук шарашатке, шарашатке у меня ходила как паровоз!

— Так что же вы имели при помощи шарашатке? — спросил Нетышинский.

— Во всяком случае я никогда не умирал с голоду, как вы…

— Ах, зачем это говорить… Вы много раз умирали с голоду…

— Но я не…

— Ах, зачем это… — повторил Нетышинский.

— И я не устраивал в городе скандалов и никому не трепал нервы, как некоторые, — покосился Хватал на Банта, — жил тихо. И у меня много детей, — он поднял указательный палец, — которые могут меня прилично похоронить не только один, но даже два раза!

Его спутник, лысоватый и не старый еще человек в элегантном, но сильно потертом костюме и слегка влажном, так как пальто не было, усмехнулся.

— Я, Войцеховский, — сказал он, дотрагиваясь длинными пальцами до своей манишки, — я заверяю вас, что тронут этой задушевной сценой, когда дети все вместе нежно хоронят вас… Вы лежите на столе как рыба… Вокруг подсвечники… И на вас нет синяков и сальных пятен… Вам даже не хочется вырваться и убежать… А, верно я говорю?

Он рассмеялся, потом вздрогнул.

— Тоска, — сказал он, -ужасная тоска!

— А вы еще не устали от развлечений? — спросил Хватал.

— Что вы понимаете в этом, мужественный портной?! — ответил Войцеховский.

— Не говорите о ваших развлечениях, вы никого не соблазните ими, — мрачно поглядел на него Хватал.

— Еще бы, — заметил Войцеховский, — вам это не по плечу!

— Вам было тоже не по плечу, а по голове, — сказал Хватал.

— В вас говорит зависть, — пожал плечами Войцеховский.

— Лучше, чтоб подсвечники стояли на своих местах, — язвительно добавил Хватал.

— Дурацкие намеки, — надменно сказал Войцеховский.

— Ах, не ссорьтесь, не ссорьтесь, — упрашивал Нетышинский. Но Войцеховский не слушал его.

— Что вы понимаете в жизни, с ее шиком и блеском, когда вы скачете на пролетке и над вами летают надежды, и когда на сукно сыпятся карты и вы можете…

— Можете, можете, — успокаивал его Нетышинский. Хватал метал на Войцеховского завистливые взгляды.

— Ну и довольно, — убеждал Нетышинский, — довольно… Поезд будет уже скоро.

Войцеховский и Хватал раздраженно пошли дальше, и Нетышинский, опираясь на свою палочку, поглядел им вслед. Он направился к колоколу и опустился на скамейку рядом с сидящим там мужчиной.

— Будьте здоровы, пан Робачек, — сказал он, — все сидите?

— Сижу, — отвечал Робачек. — А ты вались в задницу.

— А, вы сегодня в плохом настроении, — сказал Нетышинский.

— Да нет, ничего, — сказал Робачек, — отчего же?

— Так что же вы так сердито смотрите, пан Робачек?

— А чего они болтаются перед носом, как дерьмо в проруби… Сидели бы…

— А вот смотрите: этот стоит, — тихо произнес Нетышинский, указывая в сторону, — вот этот молодой человек, этот невыносимый Стасик… Не хочу смотреть на его лицо.

— Ну и не смотри, — буркнул Робачек. — Чего смотреть, когда не хочешь.

— Нет, посмотрите, посмотрите, — шептал Нетышинский, — посмотрите, до чего он себя довел. Ну, я еще понимаю — Бант. Да, он горячий человек, но он все-таки привык к красивому. И какое в конце концов беспокойство он сделал людям? Шум? Разговоры? Но это еще не так стесняет. К уборкам его хозяйка привыкла. Ну, лишний раз помыть пол… У кого было столько красок?! Помните его вывеску над булочной пана Ежи Грохоцкого? Какая прелесть! Какие цвета! Так что еще раз отмыть пол — что за разница! Но этот, этот ужасный Стасик, он всегда высовывает язык!

— Вались, тебе сказано, — равнодушно отвечал Робачек, — а то котелок попорчу.

— Хорошо, — примирительно сказал Нетышинский, — хорошо. Тем более, что скоро поезд.

Он поднялся, и что-то в его палочке пересыпалось.

— Подождем, — проговорил он, медленно двигаясь по перрону. Его ноги плохо сгибались в коленях, но торопиться было некуда и он, шаркая, прогуливался.

— У, шкапа, — поглядел ему вслед Робачек.

Дождь моросил по-прежнему мелко и, в сущности, никому не мешал. Так что эти несколько человек продолжали расхаживать. Впрочем, Робачек сидел, а тот — Стасик — все стоял и глядел, скосив голову на бок, в глубину, куда уходили рельсы.

 

Станция Чарны Ляски — это была очень маленькая станция, и поезда на ней не останавливались. Но этот поезд, который вдруг с внезапным лязгом, грохотом и горячими клубами пара вырвался из темноты, — остановился.

Дверь одного из вагонов открылась, и из нее вышла и спустилась по ступенькам молодая дама. В руке у нее был маленький саквояж. Гулявшие по перрону столпились вокруг нее. Робачек медленно поднялся со своей скамьи, а тот, который стоял, Стасик — порывисто сорвался с места и легким шагом, прижимая голову к плечу, тоже направился к ней.

— Осторожно, пани! Здесь грязно, пани! Вот лужа, кохана панна, позвольте вам помочь, — говорили все, разглядывая даму.

— Гм… , — откашлялся Робачек, — разрешите саквояж.

Но Войцеховский оттолкнул его и взял саквояж из рук дамы.

— Мы приветствуем вас, панна, в Чарных Лясках, — сказал Хватал.

— Вам нужно в гостиницу, только туда, мадам, — предложил Войцеховский.

Молодая женщина была красива. На рыжеватой прическе сидела очень большая модная шляпа с цветами и искусно сделанными вишнями, лоснящимися под дождем. Нежное розовое лицо было припудрено и синие глаза горели. Длинное платье с кружевной вставкой обтягивало ее высокий бюст, а изящный турнюр покачивался при ходьбе. Она ослепляла.

Толпа следовала за ней. Ее вывели с перрона на площадь, и кто-то крикнул в темноту:

— Эй, балагола!

— Вот этот фаетон, пани, — представил Нетышинский, — это лучший фаетон, и вас повезет наш уважаемый Самуил Куц, которого мы никогда не забудем.

— А хоть забывайте, — сказал с козел Самуил Куц, большой рыжебородый мужчина, — хоть забывайте, чихал я на вас на всех!

— Не сердитесь, Самуил, — говорил Нетышинский, подсаживая даму на подножку, — нашли время для грубых разговоров.

Нетышинский хотел было подняться вслед за ней, но тут Стасик, который прежде все стоял, теми же резкими прыжками прорвался сквозь толпящихся вокруг брички и уселся рядом с дамой. Казалось, он трепещет от радости… И голова его склонилась, как обычно, на правое плечо, в сторону дамы.

— В гостиницу, в гостиницу! — крикнул он срывающимся голосом. — Как вы прекрасны, пани, — добавил он вдруг хрипловато.

Дама слегка улыбнулась и промолчала. Бричка покатилась по мокрой бруковке. Лошади стучали копытами — цок-цок-цок-цок. А все эти люди, окружавшие бричку, шли не отставая.

— Такая прекрасная, така пенкна! — шептал Бант.

Собственно поездка длилась не долго. Бричка описала полукруг и остановилась на другой стороне площади. Там, как раз напротив станции, и находилась гостиница.

— Вот гостиница, — сказал Хватал, раскрывая дверь.

— Сюда, пани, прошу, пани, — говорил Войцеховский, подводя даму к конторке. Дремавший портье вскочил и подкрутил фитиль керосиновой лампы.

— Ах, боже! Что я вижу! Панна! — воскликнул он, закрываясь, как от ослепительного света. — Благородная, вельможна панна!

— Готовьте ваш лучший номер, — сказал Войцеховский, взмахивая рукой и показывая манжеты. Портье тоже взмахнул рукой:

— Наш лучший номер готов! Бельэтаж с видом на блонью.

В это время Робачек перехватил поставленный на пол Войцеховским саквояж и двинулся по лестнице. Все направились за ним. Портье указывал дорогу даме. Молодой Стасик до сих пор не мог унять лихорадочной дрожи.

— Стасик, перестаньте дрожать как локшентейгл, — шепнул ему Хватал. — Ну что вы за мужчина!

— А он и не мужчина, — сказал со злостью, оборачиваясь, Робачек. — У, ты! — и он хлопнул свободной рукой Стасика по языку. — Прошу, высоко благородная, ясновельможна пани, прошу!

Все теснились вокруг двери. Когда дверь раскрылась, в глубине номера предстало несколько вытянутых фигур, но это было только первое впечатление. У окна на вешалке висели два-три забытых кем-то платья.

— Наши паненки, — сказал, подмигивая, Войцеховский.

Все сопровождавшие приезжую даму вошли за ней. Нетышинский вошел последним и закрыл дверь. Номер был слабо освещен вздернутой к потолку керосиновой лампой под стеклянным абажуром с висюльками, стены были оклеены бумажными обоями, изображавшими цветы. В углу стоял шкаф, а возле него глиняная мисочка с хлебным мякишем, размоченным в борной кислоте — для тараканов. В другом углу находился умывальник с разбитой мраморной доской и тазом. На умывальнике — медный позеленевший подсвечник с оплывшим стеариновым огарком. Имелось еще два стула и кровать с никелированными шариками. Шарики были сбиты набекрень и помяты, в их проваленных боках тускло играли огоньки от керосиновой лампы.

— Ну вот, — сказал пан Войцеховский, подтягивая рукава визитки, отчего манжеты совсем вылезли. Он потер руки и еще раз сказал:

— Ну вот!

Воцарилось общее молчание. Тогда Войцеховский подошел к даме и ударил ее ребром ладони по затылку. Голова дамы как бы выпрыгнула вперед, и ее шляпа слетела, а рыжеватые волосы рассыпались. В ту же минуту Хватал схватил ее за руку и дернул так сильно, что она упала на колени. Тогда художник Бант ринулся ей на спину и повалил ее на пол лицом вниз.

Робачек, поставив саквояж, рванул ее платье вверх, вырвал подушечку из турнюра и, упершись ей коленом в плечо, задрал юбку до поясницы. Войцеховский в это время сорвал с нее кружевные панталоны, столь белоснежные и чистые, что он даже на секунду остановился и, вертя их в руках, остолбенело рассматривал.

— Ох, — вздохнул он, — до дьябла! — и отшвырнул. Затем он бросился к даме.

Она лежала, уткнувшись лицом в пол. Впрочем, здесь был маленький коврик. Коврик был протертый, даже вернее сказать, совсем лысый. Какие-то клейкие пятна покрывали его. Что это были за пятна, трудно сказать. Может, деготь с сапог проезжих или когда-то давно разлитый каким-то коммивояжером ликер — кто знает! При всем том коврик никогда не вытрясался и был очень пыльный.

Теперь над ковриком возвышались сверкающие складки платья от Ланвена, размотавшаяся рыжеватая шевелюра с висящими и трепещущими в ней шпильками, и зад. Голый розовый зад лежащей дамы. Две полные и нежные округлости, матово мерцавшие под светом керосиновой лампы.

Старый Нетышинский взмахнул палочкой, что-то быстро пересыпалось в ней, и она, свистнув в воздухе, полоснула по этому безукоризненному заду. Шпильки затряслись и запрыгали в волосах дамы.

Стасик схватил стоявший возле шкафа стул, при этом он как-то странно содрогнулся. Он секунду широко открытыми глазами глядел на этот стул, а затем обрушил его на даму. Стул пришелся углом сиденья в правую округлость. Одна ножка угодила в поясницу, другая в пол. Стул с треском разъехался. Стасик, хрипя, поднял оставшуюся спинку с сидением и двумя ножками и нанес второй удар. Едва державшаяся задняя ножка отвалилась и стукнулась об пол.

В это время, сорвавши с себя широкий кожаный кушак, рыжий балагола Самуил Куц резанул им даму по тому же месту. Пан Войцеховский растерянно искал чего-то вокруг несколько мутными глазами. Секунду он не мог понять, что ищет. Наконец нашел. это был медный подсвечник с огарком свечи, притаившийся в углу умывальника. Войцеховский взмахнул подсвечником и нанес им страшный удар по заду.

А Робачек бил сапогом. На одном из его сапог не было подметки, зато на другом сохранился целый пласт набитых одна на другую. Он действовал этим. И платья, те платья, которые как будто встрепенулись от движения открываемой двери, теперь, задеваемые взмахами, болтались на своих вешалках. Впрочем, разобраться в происходящем детально было бы трудно. Каждый что-то делал. Например, в руке у Хватала оказалась вынырнувшая откуда-то шарашатке, и он быстро прошивал ею то одно, то другое открывшееся место.

Художник Бант, не обращая внимания на удары, старался попасть зонтиком. Но зонт не слушался. Он раскрывался, спицы прорывали материю, и зонт хлопал крыльями как раненая птица.

Дама лежала, уткнувшись носом в коврик. Лица ее не было видно. Кроме того, оно было совершенно в тени, так что никак нельзя было рассмотреть, что оно выражает. Вокруг при особенно сильных ударах поднималась пыль, оседавшая на рыжеватые волосы. Несколько раз дама чихнула.

— Ах, боже мой! Матка боска! — вдруг воскликнул пан Войцеховский. — Поезд!

— Скоро поезд, — прошептал, останавливаясь, Нетышинский.

Все замерло. Войцеховский схватил даму под руку и пытался ее поднять. Бант подхватил ее под другую. Рыжий балагола между тем натягивал на нее панталоны, а Хватал вставлял подушечку под турнюр. Дама сперва встала на колени, потом поднялась на ноги. Молодой Стасик поднял и подал ей шляпу. А Робачек держал уже саквояж.

Все расступились. Дверь открылась. Дама вышла и все последовали за ней. Балагола, с топотом опередивший их на лестнице, был уже на козлах. Рядом с дамой на этот раз успел усесться художник Бант. Он рассматривал свой зонтик поднявши брови.

В то время как бричка, объехав вокруг площади, остановилась у станции Чарны Ляски, к перрону с грохотом и лязгом подошел поезд. И почти в ту же минуту колокол ударил: — Бом!

Надо было торопиться. Даму подхватили под руки и повели к перрону.

— Бом — бом, — прогудел колокол. Дождь по прежнему моросил и Бант попробовал раскрыть зонтик. Но он был сильно испорчен. Половина его обвисла и хлопала на ветру.

— Ужасно, — сказал Бант.

Было скользко и даму поддерживали с двух сторон Войцеховский и Хватал. Нетышинский, завладевший саквояжем после переезда, сказал:

— Не могу, это не для меня, — и передал его снова Робачеку.

А молодой Стасик вдруг остановился и остался стоять, провожая глазами идущих.

— Бом, бом, бом, — прозвенел колокол. Дверь одного из вагонов открылась. Даму подсадили на подножку, и Робачек подал ей саквояж.

Поезд медленно, вначале почти неприметно, как это обычно бывает, тронулся. Они, оставшиеся, были теперь неподвижны, сгрудившись тесной кучкой. Только Стасик торчал дальше, в глубине.

Дама, взошедшая по ступенькам, стояла в открытых светлых дверях, и ее рыжеватая шевелюра сияла под светом из тамбура. Она глядела своими синими глазами в сторону площади. Они услышали еще, сквозь нараставший перестук колес, как она чихнула. Синие глаза на нежном розовом лице сверкнули, когда она небрежно повернулась в их сторону.

Поезд уходил. Уносился. Это было так быстро, что все еще молчали.

Пан Войцеховский первый вскинул тонкие руки, и манжеты выпрыгнули из рукавов. Он помахал рукой в воздухе и, кланяясь вслед уходящему поезду, прокричал:

— Счастливого пути! Сченстливой дроги, пани Фортуньска!

 

Сон и первая запись 15 октября 1959 г.

Окончено 26 февраля 1964 г.