Голова без галстука
В это утро, побуждаемый разговорами с дочерью на многие животрепещущие темы, в то — это утро — когда я собрался дать что-то вроде ответа на некоторые недавно прочитанные статьи о П.Н. Филонове, я вдруг почувствовал, что вообще всякий разговор о искусстве, может быть, и не является животрепещущим. Ведь этот, так сказать, трепет, он, хочешь или не хочешь, создается большим массивом явлений всеобщего характера, он представляет результат воздействия некоей большой массы или большого энергетического потенциала. И в этом воздействии выстраивать ту конструкцию, которая, так сказать, локальна — трудно. Ну предположим, эта локализованность может быть существенной не для меня одного. Но для немногих. А количество, масса — это предмет существенный.
Это рассуждение неожиданно оказалось едва ли не самым уместным для начала разговора, к которому я не решался приступать и приступил с известной внутренней неохотой. Причина этой неохоты определена в самом начале. В самом деле, положение частицы, гармоничной с коллективным направленным императивом, — это легкое положение, а выстраивание локальной конструкции, противоречащей общим тенденциям, дело трудное. И именно в таком положении Филонов находился всю жизнь. Такое положение может быть по плечу очень немногим. И прежде всего нужно отметить, что та степень отчужденности и изолированности, в которой находился Филонов, прецедент в истории искусства почти небывалый. Эдгар По в доброй старой Америке скотоводческих ферм и салунов, Кафка за столом с локшен тейгл и праздничной курицей — вот что приходит на ум как близкие ситуации. Как-то больше никто и не вспоминается. Впрочем, еще некоторые шуточные открытия Свифта. Но то были шуточные открытия, сделанные, так сказать «a propos». Но именно эти примеры вынуждают меня думать, что, может быть, пугающая меня тема не так уж локальна.
Прошли уже десятилетия после того, как умер Филонов. Что касается его творчества, то оно было похоронено задолго до его смерти. Та чрезвычайно своеобразная и ни на что не похожая, совершенно дискретная и потому кажущаяся случайной живописная структура, которую он создавал, за эти десятилетия вдруг все чаще и чаще какими-то фрагментами, какими-то отрывочными признаками появляется и оживает. Более того, в общих больших изменениях, которые происходят в области искусства, проявляется, на мой взгляд, тенденция, близкая к некоторым положениям Филонова. Достаточно напомнить об явном отходе от того плывущего, артистического широкого мазка, вообще от той системы декоративного цвета, живописной метафоричности, которая была непререкаемой столь длительный период, и переход к жесткой границе формы. Сюда же можно отнести и симультанность. Но об этом позже.
Очевидно, в ограниченном участке реакция перехода водорода в гелий могла казаться удивительной, нелепой и даже шокирующей большинству молекул водорода. Однако в органичности этой реакции не приходится сомневаться. Именно этот прошедший большой промежуток времени заставляет думать, что «открытия» Филонова, которые у нас представляются внешне явлением сумбурным, вполне подлежащим тем статистическим законам, которым в классической физике недосуг внедряться в детерминизм частных траекторий, а на Западе — поиском неожиданного раритета, на самом деле являются просто результатом той перестройки общей системы представлений, общих тенденций искусства, которые делают творчество Филонова, бывшее прежде чуждым, страшным, нелепым, отталкивающим — все более органичным и понятным.
Если не ошибаюсь, всего два-три раза мне приходилось встречаться с Николаем Эрнестовичем Радловым. Я его знал по очень остроумным и милым карикатурам в «Бегемоте». Но мой близкий друг Федор Федорович Бернштам значительно позже рассказывал мне о нем как о человеке очень добром, отзывчивом и порядочном. У меня нет никаких оснований не верить своему другу. А в том, что Радлов был человеком совершенно интеллигентным, не приходится сомневаться. Так вот, однажды в «Бегемоте» появилась маленькая серия рисунков Радлова со стихотворными пояснениями. Чьей «кисти» принадлежали стихи, не знаю. Первый рисунок изображал окошко, в которое лезет какая-то фигура. Подпись: «Сияет луна, равнодушно глазея // На вора, что лезет в окошко музея». Второй рисунок: «К какой его случай направил картине — // Рембрандт? Рафаэль? Джованни Беллини?» Дальше, кажется, шла картинка, где фигура тащит холст под мышкой, стихов не помню. И наконец: комната, фигура в позе отчаяния. Картина открыта, на ней видна явная абракадабра. Стихи: «Но ах, наказанье достойно корысти // «Шедевр» оказался филоновской кисти!»
Было ли это в пору неоткрытия персональной выставки Филонова в Русском музее и издания каталога со статьей Исакова, идеологический и искусствоведческий уровень которой полностью соответствовал этим стишкам, — не знаю. Но думаю, что даже если Радлову была задана определенная тема в определенном фарватере, то рисовал он, иллюстрируя эти стихи, не кривя душой, а с полной уверенностью в том, что так оно и есть — абракадабра. Радлов был вполне интеллигентный человек, но только определенной «водородной» среды, и неожиданное появление «гелия» его шокировало.
«Открытия» Филонова на самом деле являются просто результатом той перестройки общей системы представлений, общих тенденций искусства, которые делают его творчество все более органичным и понятным.
У того же Ф. Ф. Бернштама, отец которого, Федор Густавович, был одним из издателей «Аполлона», я встречался с художником Гринбергом. Гринберг жил на Английской набережной и часто писал Неву в сдержанной красивой серебристой гамме. Это был тот период Рудакова, Тырсы, Лебедева, Фонвизина, для которых под «французами» разумелся слой Ренуар — Марке. Марке был любимым художником Гринберга. В один из визитов к Бернштаму я принес показать ему своего «Командира», недавно законченного, значит, это было примерно в 33-34 году. Гринберг был там и разговор естественно зашел о Филонове. Гринберг, человек чрезвычайно деликатный и милый, закончил ряд реплик, жестов и телодвижений, выражающих неприятие и недоумение, словами:
— Может быть, ваш Филонов и гений, но он не художник.
И, наконец, еще один эпизод, но уже несколько с другой окраской и подоплекой. На какие средства Филонов существовал — я не знаю. Я мог бы обвинить себя в крайнем свинстве, если бы, во-первых, не весьма трудные обстоятельства и моя постоянная (почти героическая) борьба с ними и, во-вторых, категорическое запрещение Филонова всем и кому-либо из учеников интересоваться этим. Даже попытки достать и вручить ему краски, кисти или бумагу пресекались настолько твердо и бесповоротно, что ни один из нас ничего даже в этой области не мог сделать. Это что-то новое в той религиозной морали и этике, которую большие массы человечества изо всех сил создавали веками. Божество, которое не принимает жертв. Но если он получал (что бывало очень редко) какой-нибудь заказ, он с охотой брался за него. Так были созданы его «Ударницы на фабрике «Красная заря» и «Тракторный цех Путиловского завода». Получивши заказ на плакат «План электрификации» и идучи сдавать этот плакат, он разрешил мне сопровождать его. Принимавшая комиссия заседала где-то в здании Гостиного двора, по Садовой линии. Когда Филонов показал плакат, я выступил с взволнованной, очевидно, довольно сумбурной речью, в которой охарактеризовал его качество и пытался обосновать необходимость именно данной трактовки темы. Несмотря на свою крайнюю ненаблюдательность, я вполне осознал уже в самом начале общее настроение. Да тут и не требовалось особой наблюдательности — уже сама каменная консистенция тишины, которая наступила после того, как плакат был показан, ясно характеризовала это настроение. Морды у комиссии оказались судорожно натянутыми, и чем больше я говорил, тем больше эта натянутость ожелезневала. Плакат, собственно, был большим листом живописи, в центре которого находилась голова Ленина. Она была выполнена в очень деликатной свето-теневой амплитуде, нигде не нарушавшей единства цвета и той до конца выявленной метафоричности фактуры, которая создает абсолютную предметность, равную реальной предметности. Абстракция доличного с включенными в нее фигурами без труда читалась как характеристика огромного тотального начинания, что адекватно выражало идею всеобщей электрификации, — каковая задача собственно и стояла перед плакатом. Многочисленные клейма по краям композиции давали частные фрагменты — детали свершения этого плана. Голова Ленина посередине была сделана удивительно красиво. Эта плоскостная и вместе с тем убедительно объемная живая фактура, в особенности сама фактура, ассоциировалась у меня в какой-то степени с двумя лучшими работами Лукаса Кранаха — «Мадонна с яблоками» и «Мадонна с виноградом», особенно со второй. Но здесь был изумительный эффект (отсутствующий у Кранаха) одновременно раздельности и слитности чуть заметной пористости мрамора. Плакат не был принят. Было понятно, что дело уже не в том (как то было с Радловым и Гринбергом), что предлагаемая система разрушала всю ту информацию, которая, будучи получена в свое время, осознается индивидуумом как собственный вкус, собственные взгляды, как нечто дорогое и близкое; каковое разрушение или даже покушение на него воспринимается даже самыми мягкими и благожелательными людьми с раздражением, а иногда и с яростью. Здесь было несколько иное. Не греша перед истиной, можно представить себе, что никакого такого очаровательного и интеллигентного мирискусснического мира, как у Радлова, или «французов», как у Гринберга, за душой у этих работяг — членов комиссии не было. А просто они знали, что портрет Ленина нельзя решать как голову без галстука и воротничка, висящую на фоне абстракции (кстати, этот прием впоследствии в плакате использовался), что включение клейм противоречит единству происходящего действия, которого вообще почему-то не происходило, что брюки или пиджаки сидят на человеческих фигурах, образуя некоторые естественные выпуклости, и отнюдь не определяются подчеркнутыми абстрактно-прямыми контурами и так далее и тому подобное. И нужно думать, что мнение, общее мнение о живописи Филонова многих современных ему художников базировалось на этих же основаниях. Впрочем, некоторые из них, даже те, которые на определенном этапе были близки к Филонову и, так сказать, понимали, о чем идет речь, вынуждены были подчиниться этому общему мнению, так как из него вытекала возможность выставляться и так далее (Кибрик и другие).
Просто они знали, что портрет Ленина нельзя решать как голову без галстука и воротничка, висящую на фоне абстракции, что включение клейм противоречит единству происходящего действия.