Часы

I. Экспозиция

До чего иногда тянет написать что-нибудь бодрое. С хорошим концом. А тут как раз припомнился случай, разразившийся у нас в Ленинграде на Международном проспекте, в доме номер 32.

В этом доме, в квартире 27 проживало семейство Кундрюцких. Лина Мироновна, оркестрантка филармонического оркестра Дома культуры шоколадной фабрики имени Гришина, и ее муж Дима, тоже филармонист при каком-то довольно бойком ресторане.

И хотя профессии у них были схожие, переживания у каждого, как говорил Лев Толстой, были свои.

Лина Мироновна постепенно взбиралась вверх по жизненной лестнице, хотя пока не очень представляла, куда эта лестница ведет. Так, например, кончивши музыкальную школу-десятилетку, она достигла своей солидной ступени при помощи, если мы не ошибаемся, виолончели. И хотя гордилась и этим, рассчитывала перебраться на еще более высокую ступень, а именно – оркестранта в общерайонном Дворце культуры имени Степана Трошкина.

Это была работяга, не забывавшая и подготовиться как следует, чтобы вколоть на своем инструменте со всем мастерством, и старавшаяся при этом иметь на людях тот косметический вид, который даже каким-нибудь заезжим интуристам говорил бы о высоком уровне жизненного уровня современной женщины.

А муж ее, Дима Кундрюцкий, тот, как это иногда свойственно мужчинам, был человек неустойчивый, требовательный, притязательный и от этого всего, наоборот, постоянно скатывался по жизненной лестнице вниз, причем на каждой соответственной ступеньке еще подпрыгивал и ершился. Это скатывание по вышесказанной лестнице очень беспокоило его, хотя опять-таки, – так же, как неясно было, куда идут ступеньки этой лестницы в одну сторону, так весьма трудно было определить, чем они кончаются в обратном направлении.

Но это уже принадлежало к области философии и было малодоступно обоим супругам. А ясно было только одно – что, начиная с профессии солиста-аккордеониста в театре для юношества и детей города Пензовецка, Дима вследствие выпивок и нервозности дошел до такого инструмента, как ресторанный барабан, на котором единственно и мог срывать свои духовные травмы. Самолюбие его от этого страдало, и в семейной жизни он вел себя несносно.

А тут как раз и сгустились некоторые привходящие обстоятельства.

Сама Лина Мироновна была из себя бабенка ничего. Правда, лицо у нее было немного лошадиное. Скулы широковаты и нос горбоватый, как у кабардинского рысака. И рот как-то всегда улыбался, как будто она жевала мундштук уздечки. Но зато у нее была копна пушистых рыжеватых волос, две отличные полные груди, а главное – зад, вполне подходящий зад, на котором Дима Кундрюцкий, казалось бы, мог отдохнуть от жизненных ущемлений.

Впрочем, беда в том, что такой отдых случался нечасто. Лина Мироновна всегда была или занята, или утомлена.

Считая, что наружность – один из существенных компонентов в ее чисто дамской профессии, она уделяла порядочное время закрутке, завивке, стирке белья, приготовлению питательных завтраков, закупке продуктов, глажке, утюжке, переделыванию своих платьишек по последней моде… И вообще всей той бесчисленной суете, благодаря которой, как известно, каждая женщина может стать не только уважаемым членом общества, но и просто королевой.

Действительно, подтянутость, опрятность, некоторая, еще не вполне тронутая годами свежесть, всегда улыбающийся рот, а главное, конечно, зад, которого в конце концов никуда не спрячешь никакой юбкой от мало-мальски заинтересованного взгляда, – а кстати, какая дура и будет его особенно прятать – все это привлекало к Лине Мироновне известное количество поклонников из числа филармонических оркестрантов.

Правда, особенного времени для совершения уж очень окончательных сексуальных фактов у нее не было. Да и места не было. У поклонников время бы нашлось. Но места как-то тоже не находилось. И если не считать трех-четырех случаев на выездных концертах, когда в гостеприимном колхозе или рабочем поселке при какой-нибудь великой новостройке приезжих артистов размещали на ночь в клубе или в пустующей школе и когда в силу беспорядка или легкой выпивки, а также приятного возбуждения от оваций артисты блуждали по темным классам и вместо 6 «А» попадали в 8 «Г», если не считать этих пяти-шести мимолетных случаев, после которых проснувшийся утром корнет-а-пистон тряс головой и с изумлением припоминал смутное мерцание белого зада, а Лина Мироновна озабоченно разглаживала выходное платьишко в женской умывальной комнате, – если, повторяем мы, исключить эти нехарактерные случаи, – Лина Мироновна была привязана к дому и совершенно верна Диме Кундрюцкому.

И дело было не столько в этих эпизодах, о которых Дима мог, конечно, догадываться, но ничего толком не знал, а дело было в том, что потерявшие прелесть новизны стереотипные супружеские ласки как-то естественно отодвигались Линой Мироновной на задний план, и от этого мало сублимированная и сосредоточенная только на барабанном бое энергия Кундрюцкого искала и не находила себе выхода и претворялась в раздражительность и вспыльчивость.

Дима обижался на жену. Его воображению представлялось, что вместо случайных курьезов на выездных концертах Лина Мироновна буквально с утра до вечера и даже на репетициях коснеет в непрерывном разврате. Он выкрикивал ей тяжелые оскорбления, грозя набить морду, а затем рвал на себе рубаху и кальсоны. Если же озабоченная хозяйством и делами Лина Мироновна наскоро, в металлических бигуди и соглашалась предаться наслаждениям, Дима все равно уже был не удовлетворен, так как, откровенно говоря, и для него они давно утратили остроту и свежесть. Он брезгливо глядел на кабардино-балкарский овал ее лица с нелепо торчащими рожками закруток, нарочно придираясь, обращал внимание на ее толстые пятки… Его воображению рисовались какие-то незнакомые девчонки, у которых все было совершенно другое, и утром, придравшись к какой-нибудь пустяковине, он учинял очередной скандал.

Говорил ей: «Старая кобыла…» А она, торопясь на репетицию, отзывалась: «Молчи, дурак беспрокий», и так далее, и тому подобное.

II

Маленькое, пожалуй, философское отступление.

В сущности, вся эта длинноватая экспозиция, может быть, изложена совершенно ни к чему. Ведь можно было прямо приступить к рассказу в том лаконичном характере, который диктуется скоротечными методами нашей жизни и так ярко выражен в превосходной прозе, например, знаменитого Хемингуэя. Что-нибудь вроде такого:

– Да, – сказал оркестрант Джо, – я отвозил агрегаты в сторону кабардино-балкарского селения…

– Ну и что?

– Да ничего… Видел возле шлакоблоков твою Лину с корнет-а-пистоном.

– А что они делали?

– Возились.

– Как это – возились?

– Известно, как…

– Ну и как им было? Недурно?

– Вроде недурно.

– Ага!

Вот и все… А остальное в подтексте.

Но однако, с другой стороны, известно, что писатель все-таки сердцевед, инженер человеческих душ и, кроме того, обязан быть вроде понятным самым широким кругам человеческих масс. А что, спрашивается, для чего все это? И потому мы углубились в детали, характеристики, описание трудовых будней семейства Кундрюцких, заодно художественно присобачивая в общих чертах черты их духовной и общественной жизни и вообще что попалось под руку по ходу развития всего этого.

Тем более, что всегда в таких случаях хочется надеяться, что авось да из всего этого вдруг сорганизуется такая общая обобщающая мысль, такой некий символ, который поднимет повествование до высоты обобщения.

Вот, например, и название этой новеллы – «Часы»… Уже яркий образ жизненной лестницы с глубокой мыслью о ее как бы кругообразном построении, таком, что куда ни шагай – все равно крышка, уже этот мастерски начертанный образ как бы предуведомляет о широком охвате и что ли символическом значении рассказа…

Но, к сожалению, с часами тут не вполне получилось… Хотелось бы, конечно, чтобы эти часы были те часы жизни, которые, так сказать, заведены чьей-то благожелательной рукой и тикают изо дня в день, отмечая роковые секунды и терции. Но ведь это легко рассуждать… Мало ли чего авторам хочется! Не всегда получается так, как бы хотелось. Вот и здесь тоже – с часами номер не получился. Надо признаться со всей прямотой и принципиальностью, что часы – это обыкновенные ручные часы фирмы «Восток» стоимостью сорок два рубля в никелевой оправе.

III

Еще одно привходящее обстоятельство.

Отягченный излишней энергией, сублимированной только в области барабанного боя, оскорбленный безразличием жены, Дима Кундрюцкий стал обращать внимание на одну официантку в их ресторане, которая, разнося по столикам жигулевское пиво, поразила его нежно-розовой кожей лица и той невыразимой стройностью высоких ног, за которой угадывалась и стройная талия, и столь крутые бедра, что при самом даже незначительном воображении, которым только и обладал Дима, учащенные судороги охватывали его сердце и его барабан начинал шалить.

В этот вечер при закрытии ресторана он догнал официантку у выхода, когда она набрасывала на себя плащик, и сказал:

– Мусенька, так нам, кажется, по пути?

– Можно и по пути, – сказала Мусенька, – мне до проспекта…

И она назвала один ленинградский проспект, очень респектабельный проспект. Дима взял Мусеньку под ручку и вышел с ней на улицу.

– Дождик, – сказал он, – сильный дождик.

Мусенька поглядела на часы и раскрыла зонтик. Дима, пристроившись под зонтик рядом с ней, зашагал по вечерней улице.

– Сильный дождик, – повторил он, – может, переждем?

– Гм, – сказала Мусенька, – ну давайте.

– Вот парадная, – шептал Дима.

Это был совершенно замкнутый дом. Один из тех многочисленных ленинградских домов, которые кажутся как будто необитаемыми. Даром, что внутри натыкано и перенатыкано. Трудовой люд запирается на ночь и, поджав коленки к подбородку, торопится выспаться к семи часам. И слабо освещенные лестницы, путано поднимающиеся и опускающиеся во все стороны, ступеньки, ведущие в какие-то кубовые и прачечные, переходы из двора во двор, и махровые от пыли и плесени стены, не переживавшие ремонта ни разу за последние пятьдесят лет, – все это располагает к полной свободе и непринужденности.

Хорошо тому гражданину, застигнутому внезапной нуждой, который забежит в этот час в подобную парадную. Тут все к его услугам. И, неторопливо устроившись здесь, он выйдет отсюда спокойный и облегченный, и ночной мир вокруг покажется ему благожелательным и даже ласковым.

Так и Дима… Войдя с Мусенькой в парадную, он сказал:

– Какая вы хорошенькая, Мусенька.

– Ну да, – откликнулась она.

– В самом деле… – он обнял ее за талию – Я в вас влюблен, уже давно влюблен, – признался Дима.

При этом он прижал ее к себе одной рукой, а другой провел по ее фигуре в верхней части. Мусенька засмеялась, показывая ровненькие зубки, и слегка отвернула голову… Дима пошарил внизу и откинул полу ее плаща. Мусенька опять поглядела на часы. Было темновато, и она всматривалась.

– А вы что, думаете, у меня мужа нет? – спросила она кокетливо.

– При чем тут муж, – сказал прерывающимся голосом Дима.

Его движения стали яростно торопливыми. Он нащупал обольстительно гладкую кожу ноги и, схватившись за край чего-то, потянул вниз. Но это было не то. Кто тут разберет в темноте и спешке. Он поправился и, кажется, схватил за то, что полагалось.

Но тут произошел совершенно неожиданный поворот.

Мусенька крепко толкнула Диму, отчего он слегка отлетел и даже чуть не упал, и сказала:

– Ну и балда! Ты что, опупел? – она поправила соответствующую часть туалета, причем ее сдобная ножка была высоко открыта, опустила юбку, запахнула плащ и, улыбаясь, повторила:

– Ну и балда!

– Как? – спросил Дима.

– Ты что ж, на дармовщинку захотел? – сказала Мусенька. – Авансом?

– Я могу… – пролепетал Дима.

– Не на такую напал, – продолжала Мусенька. – Думаешь, что я официантка, так это очень просто? Нет, это не просто, дорогой. Я не так привыкла…

Надо сказать, что это место очень нравится автору. Автор хотел бы, чтобы читатель обратил внимание на то мастерство, с которым сквозь внешнее, так сказать, действие продернута важная идея. Автор показывает здесь возросшие духовные и эстетические потребности современной женщины. В парадной, просто так, ей уже не подходит. У нее уже другие запросы. Она уже стремится к чему-то иному, о чем, впрочем, будет сказано ниже.

– Ну ладно, – заявила Мусенька, опять бросая взгляд на часы, – я пошла, а то опаздываю…

– Куда это ты опаздываешь? – хриплым голосом спросил Дима.

Мусенька засмеялась, как колокольчик, и сказала:

– Известно куда… – Тут она произнесла совершенно и окончательно нецензурное слово и добавила:

– Меня хахаль ждет. У него, знаешь, комната двадцать семь метров, диван-кровать гобеленом обита, очень толковый…

– Ну и иди, иди… – шептал потерянный Дима.

Он бросился по глубокому темному проходу в какой-то незнакомый двор и некоторое время бродил там под мелким дождиком.

IV

Опять маленькое отступление, на этот раз литературоведческого характера.

Сложная вещь – литературная композиция. Вот Дидро, например, – всем известный превосходный автор! Написавший такое произведение, как «Жак Фаталист». Чему он учит нас этим произведением, разберемся! Он заводит доверчивого читателя до отказа каким-нибудь диалогом и вдруг бросает на самом интересном месте. И с циничной улыбкой заявляет: а я это делаю специально. Мало того, этим заявлением я вполне откровенно раскрываю методологию своей сюжетной конструкции в целях наибольшего воздействия на читателя и поднятия своего литературного авторитета!

Здорово придумано, ничего не скажешь! Но опять-таки, разве это всем доступно? Это доступно только крупным мастерам слова, как тот же Дидро или какой-нибудь капитан Майн Рид, который, так сказать, перемежает ткань живого действия всякими историко-географическими описаниями, от которых читатель на стену лезет и его бабское любопытство, взвинченное до крайности, переходит в неистовое нетерпение: когда же этот душегуб наконец перейдет к делу.

А автору средней квалификации такие отступления недоступны. Или он их делает ни к селу, ни к городу, совсем не в том месте, где полагается, а где придется, побуждаемый к этому не творческим полетом композиционного контрапункта, а убогими соображениями технического характера. Вот и здесь приходится делать перерыв в повествовании из-за этих чертовых часов.

Конечно, читателю ясно, что вот наконец появились часы. Название «Часы» и у Мусеньки часы. И автор робко указал, что речь будет, к сожалению, не о тех символических часах, о которых он как будто уже чуть не начал заикаться в философском аспекте, а об обыкновенных ручных часах фирмы «Восток». И вот читатель предупрежден о часах, и у Мусеньки, на ее тоненькой ручке – часы. И какой читатель ни обормот, он, с трудом шевеля своими извилинами, все-таки догадается, что в этих часах и заложена основная пружина и вот сейчас пойдет разворачиваться стремительное действие.

А на самом деле – ничего подобного. У Мусеньки и часы другие, не «Восток», а «Заря» в золоченом корпусе.

Конечно, какой-нибудь крупный работник литературного фронта сообразил бы не давать Мусеньке никаких часов, а надеть часы на руку Димы Кундрюцкого. И суть-то в том, что у него на руке действительно имеются часы. И это именно и есть те самые часы фирмы «Восток», о которых пойдет речь и которым отведена основная роль в этой истории. А Мусенькины часы здесь абсолютно ни при чем. И она уже давно ушла в них к своему хахалю. И они – эти ее часы – лежат теперь на его шикарном чехословацком туалетном столике и быстро тикают, чего ни Мусенька, ни хахаль совершенно не слышат, так как они в это время…

Впрочем, то, что делает в это время Мусенька, вовсе не относится к делу. Кроме того, для широкого читателя – это начхать, а для Димы это жестокая душевная драма, более того – травма, которая отчасти и приведет его к тем невероятным поступкам, которые должны начаться в следующей главе. Но поступки еще не начались, так что нечего о них и толковать. Хотелось только разъяснить читателю, что часы «Заря» в золотом корпусе, надетые на Мусенькину руку, совершенно не те и никакой роли в этом повествовании не играют.

Но если так, то зачем автору понадобилось путать читателя Мусенькиными? Не лучше ли было бы , чтобы Мусенька там, в парадной, то и дело спрашивала бы у Димы:

– А который сейчас час?

– А теперь уже который час?

А он бы так значительно поглядывал бы каждый раз на те самые свои часы, так сказать, предуведомляя читателя о последующем.

Упомянутый опытный автор непременно сообразил бы, что так будет лучше. Тихонько, как бы невзначай, он проэкспонировал бы настоящие часы, которые таким образом исподволь вступили бы в повествование. Прекрасно было бы! Да, это так! А жизненная правда? Где была бы жизненная правда? Ведь у Мусеньки, как ни верти, есть часы. Это нам отлично известно. Так зачем она будет спрашивать Диму, который час? И в тот вечер часы были, конечно, на ней. Да и не могли не быть. Поскольку она торопилась на свидание к своему хахалю, который скорее всего научный работник или даже кандидат, человек респектабельный, занятой и даже в уборную по часам ходит и которому завтра к десяти на конференцию по вопросам мелиорации ехать… Так если она не по часам придет, он, может, ее и в дом не пустит, а позвонит по собственному комнатному телефону работнице кордебалета Томке, дескать, Томочка, я свободен, как ветер, – бери такси и приезжай…

Читатель, конечно, не заботится обо всем этом. Ему все равно, лишь бы поскорее, а нам обо всем думать надо. И, в частности, о жизненной правде. Вот и начинается чепуха: одни часы, другие часы… жизненная правда есть – композиционная стройность нарушена.

Но с часами – это еще полбеды. Часы – неодушевленный предмет, куда захотел, туда и вставил. А вот как регулируется появление в художественной прозе новых живых персонажей? Повинуются ли они какому-то сюжетному регламенту или вылезают сами по себе в соответствии с неожиданными изгибами самой жизни? А если так, то как автору с ними быть?

Вот, предположим, выходит по ходу действия из своей комнаты в коммунальной квартире новое действующее лицо. Оно и в самом деле выходит, и по фабуле так нужно. Скажем, оно должно открыть дверь другому лицу. А кто оно такое? Откуда взялось? Ничего этого не известно. И до сих пор ну просто невозможно было сказать о нем ни слова. А оно чуть ли не главное действующее лицо повести. И вот озабоченный автор спешно ищет, куда воткнуть необходимые детали о наружности и других свойствах этого лица, и не находит…

А звонок уже звенит. Пришедшее лицо топчется за дверью и готово колотить в дверь кулаком. А это новое лицо подходит к двери и открывает ее, и ни времени, ни места для описаний нету…

А! Лучше махнуть рукой на все это!

Итак, побродив под дождиком по чужому сумрачному двору, Дима Кундрюцкий в тяжелом подавленном состоянии вернулся домой. На звонок ему открыл Иван Ильич Намерин.

Глава V и последняя.

Действие наконец начинается и стремительно идет к концу.

Иван Ильич Намерин занимал одну из комнат в той коммунальной квартире, где жили Кундрюцкие. Об остальных жильцах квартиры не будем говорить. Они, к счастью, никакой роли в повествовании не играют. Достаточно с нас и этого Ивана Ильича.

А этот играет – ничего не поделаешь. Собственно, в каком-то смысле он и является даже главным героем этой повести. И потому надо сказать несколько слов о его работе, характере и моральном облике.

Работал Иван Ильич в Энергосбыте. Занимал там, мы бы сказали, не последнее место, но какое точно, мы не можем сказать, а воображать и фантазировать не желаем. Может быть, он был зам главного бухгалтера или даже заведующий по какой-нибудь хозяйственной части…

Человек он был ума ясного и скептического, полноватый, немножко сердечник, что, впрочем, не редкость в наш обременительный век. Поскольку же как административный работник он был неговорлив, то, открывши Диме дверь, он ничего не ответил на его автоматическое приветствие, а пошел в свою комнату кончать баланс.

А Дима нестройным шагом направился к себе, в конец коридора, и, войдя, опустился на диван.

Лина Мироновна кончала накручивать бигуди. Она была в одном халатике, так как, видимо, готовилась купаться, что она норовила всегда проделывать перед своими гнусными выступлениями. Из распахнутого халатика торчал ее полновесный, но еще довольно аппетитный живот. Дима в ярости подошел к ней и зачерпнул обеими руками ее бюст. Лина Мироновна, не отрываясь от бигуди, сказала:

– А, это ты, Дима…

Но тут вместо дружелюбного приветствия Дима Кундрюцкий как-то сжался и, криво улыбаясь, проговорил:

– Ага! Сообразила, что это я. Мерси!

Ну, тут уже ясно, что нервы довели его до полного психоза. Какие нежелательные и обидные ноты уловил он в милом приветствии жены?! Неясно. Что его не удовлетворяло? Может, он рассчитывал, что тело Лины Мироновны пронзит судорожная дрожь восторга? И икая и трепеща, она бросится с воплем страстной боли перед ним на ковер и, сорвав с себя папильотки, замрет в соблазнительной позе последнего стыда и полного блаженства, как это великолепно определил поэт М. Кузмин.

Черт его знает, что представлялось этому подавленному человеку. Опуская лишние подробности, скажем только, что разразился бурный семейный скандал. Лина Мироновна, всегда озабоченная и недостаточно чуткая, чтобы разбираться в душевных движениях Димы, твердо настаивала на том, что пусть он отцепится от нее, так как завтра рано вставать. А надо еще принять ванну, потому что предстоит концерт в клубе пищевиков, а она уже начинает пахнуть – до того она заработалась на своей виолончели.

А Дима рвал и метал, теснимый изнутри бурей наслоившихся эмоций, которые мы с грехом пополам постарались развернуть на вышеприведенных страницах. Наконец, сорвавши с себя галстук и чуть при этом не полуудушившись, он шваркнул чем-то об пол, назвал Лину старой кобылой и решил про себя, что все вокруг одна пакость и непотребство, а особенно эта гадина Мусенька, которая во время скандала успевала то и дело возникать перед ним именно в тех одурманивающих позах, о которых было вскользь упомянуто.

Хуже всего, что возникала она в тесном контексте со своим гнусным хахалем, который хотя и не был известен Диме, но фигурировал почему-то в виде чрезвычайно бритого полноватого шатена – баритона, которому доступно все на свете в силу его высокой квалификации и который, в то время как он, Дима, сводит дурацкие счеты с этой коровой Линой, уже покончил с Мусенькой и сейчас томной рукой тянется к телефонной трубке и, пока Мусенька освежается в санузле со специально проведенной теплой водой, вызывает работницу кордебалета Томку, для того чтобы после сравнить, чья талия стройней и т.д., и т.п.

Эти страстно мелькавшие чудовищные видения и зрелище Лины Мироновны, которая, обладая вообще-то большим запасом хладнокровия и здравого смысла, все же была так раздражена, что, огрызаясь на ходу и спешно кончая с папильотками, совершенно забыла запахнуть халатик, так что мягко очерченный светом люстры ее живот создавал ту глубокую светотень, которую в силу любви к прекрасному умели в совершенстве передавать и Оделон Редон, и Боннар… итак, все это донельзя подхлестывало Диму.

Он изо всех сил хлопнул дверью и решил, если так – повеситься! Ну, положим, вешаться – это было слишком. Из-за такой дряни вешаться – это черта с два… Но он решил хорошенько проучить ее и потрясти ее нервы так, чтобы она стала человеком и поняла наконец что муж – это большая ценность и им надо дорожить, и чутко прислушиваться к его душевному миру. И с этим Дима пошел к ванной, на ходу снимая с себя подтяжки.

Здесь, в ванной, он встал на ванну, нацепил подтяжки на вентиль от газопровода и затем, завязавши их под подбородком, осторожно проверил, удобно ли висеть и … повис. Ногами внутрь ванны.

Дима совершенно точно рассчитал, что непреклонная Лина Мироновна, несмотря на скандал, уже кончает свои дерьмовые папильотки и сейчас пойдет принимать ванну, чтобы успеть выспаться и иметь завтра у этих вонючих пищевиков свежий и даже ослепительный вид.

Тут автор должен хоть чуточку передохнуть.

Во-первых, все эти тяжелые сцены все-таки утомляют воображение, а во-вторых, что гораздо важнее, те чертовы огрызки карандашей, которыми автор пишет, – это не цилиндрические карандаши, а граненые – просто наломали ему пальцы. А в-третьих, автор чувствует, что читатель недоумевает.

Читателю уже ясно, что сейчас разразится кульминационный эпизод, то есть вошедшая в ванную Лина Мироновна охнет, схватится за сердце, а потом все-таки сорвет с себя папильотки и в отчаянии, с громким криком выбежит в коридор созывать соквартирников, и от ее нервного потрясения концерт у пищевиков будет сорван… Или эта примитивная женщина пожмет плечами и, озабоченно тряхнув головой, крикнет, что вот опять, только этого и не хватало, а тут концерт и надо что-то придумывать… Что-нибудь такое… Ну как еще может повернуть действие авторская фантазия?!

Кстати, повторяем, фантазии во всем этом ровно никакой! Сказано уже, что все это произошло у нас в Ленинграде, и даже адрес точный указан. Итак, чего боится автор? Того, что, дойдя до этого места повести и пожимая плечами, читатель выскажет, что все уже собственно завершено, а часов обещанных нет и тот сосед, о котором были какие-то сумбурные намеки, а потом сверх того и описание его внешнего и даже внутреннего облика, он тоже – только открыл Кундрюцкому дверь и ушел к себе, и сидит сейчас за составлением баланса, так что он, выходит, совершенно ни при чем.

Ну да, скажет читатель, поскольку он открыл дверь, он может считаться какой-то пружиной действия, и если бы он, скажем, не открыл ее… то что? Да ничего! Если бы открыла Лина Мироновна…. Ну, это, конечно, не совсем так. Дима в своем нервном состоянии не только позвонил, но и стал колотить в дверь, и, конечно, поэтому и получилось, что Иван Ильич, оторвавшись от баланса, который нужно было подавать как раз завтра, открыл на стук, так как его при его сердечной болезни вовсе не устраивал такой стук и грохот, а Лина Мироновна, как уже ясно читателю, дама в общем крайне уравновешенная да к тому же совершенно озабоченная пищевиками и папильотками, и будучи в самом конце коридора, вовсе не замечала ни отсутствия мужа, ни его звона и стука.

Да, это все так логично и разворачивалось. Но ведь не открой Иван Ильич, все равно кто-нибудь да открыл бы. Ну, скажем, бабка, отзывавшаяся на шесть звонков: заметьте, осторожный автор, не желая загружать смятенного ума читателя, не называет ни ее имени-отчества, ни даже фамилии или чего-нибудь еще…

Значит, Ивана Ильича, все еще сидящего за своим балансом, никак нельзя считать не только главным героем, о чем распространялся автор, но даже и вовсе никаким. И все это какая-то околесица.

Нет, не вполне так… Автор вроде отдохнул и спешит продожить прерванное повествование.

В то время, как разворачивались приготовления к самоубийству Димы Кундрюцкого и Лина Мироновна торопливо управлялась с бигуди, Иван Ильич Намерин закончил свой баланс. Он встал, удовлетворенно потянулся и направился к уборной, готовясь наконец улечься спать. Услышав шорох в уборной, Дима сладострастно замер над ванной, считая, что через минуту Лина Мироновна наконец будет поражена страшным зрелищем и уж теперь, потрясенная до мозга костей, изменит свое дурацкое поведение и окружит его заботой и вниманием. Дверь ванной открылась и вместо Лины Мироновны вошел Иван Ильич, чтоб освежиться перед сном холодной водой. Он направился налево к умывальнику, не замечая ничего особенного.

Дима висел в правом темноватом углу и думал: «Ну черт с ним! Если этот заметит, все равно побежит к этой корове, и тогда я ей покажу!…»

Но пока Иван Ильич, пустив большую струю из крана, плескался и отфыркивался. Над умывальником висело зеркальце, и, когда Иван Ильич с удовольствием протер от воды плотные, слегка небритые щеки и глаза, и смахнул воду с рыжеватых бровей, и мимоходом взглянул на себя в это зеркальце, он обратил внимание, что в глубине над ванной, в углу… Он не разглядел сразу, что это, но что-то там торчало неладное.

Я не знаю, читатель, с которой стороны ты подходишь к умывальнику, чтоб не тыкаться при умывании носом в кран. Я лично с левой. Иван Ильич тоже подходил с левой. Угол же падения равен углу отражения. И в этом случае было то же самое. И зеркальце отразило ему то, что было сзади в правом углу. Иван Ильич обернулся и увидел висящего Диму Кундрюцкого. Секунду он стоял, удивленно подняв брови и рассматривая. Дима предусмотрительно придал своему лицу выражение, которое он считал соответствующим данному состоянию, и даже слегка высунул язык. Впрочем, если низ ванны и, в частности, ноги Димы и были еще как-то освещены, то наверху уже было совсем темновато, и такие мелкие детали, как выражение лица, трудно было рассмотреть.

А в общем достаточно было и общего впечатления.

Постояв секунду, Иван Ильич еще стер своей плотноватой рукой воду с бровей и произнес:

– Вот болван!… Повесился!

Он помолчал, оглянулся, сдернул со своего плеча полотенце и торопливо вытерся, готовясь покинуть ванную. Затем еще раз взглянул на Диму и вдруг… направился к нему. Дима замер.

Иван Ильич, подойдя к Диме вплотную, отстегнул и снял с его руки часы фирмы «Восток» в никелированном корпусе. Он опустил их в свой карман и, пробормотав что-то неясное, пошел к двери.

Дима почувствовал, что что-то подкатывается к самому его сердцу: «Как! Он таким образом покончил жизнь – и вот все, что из этого вытекает!?»

Перенапряженные нервы Димы не выдержали. Да и часов стало смертельно жалко. В ярости он соскользнул со своих подтяжек и двумя тихими и страшными прыжками оказался у двери в то время, как Иван Ильич выходил из нее в коридор. Дима, скрипя зубами, размахнулся и дал Ивану Ильичу пинка ногой в самую середину зада. Иван Ильич как-то странно и дико икнул и упал. Когда трясущийся от злобы Дима отскочил от него, он не шевельнулся. Дима метнулся от него еще дальше, а потом, мелко перебирая ногами, проскочил мимо него, врезался в уборную и запер за собой дверь на крючок.

Иван Ильич был мертв. Инфаркт – и готово.

Эпилог,

или, вернее, маленькое критическое послесловие

Ну в самом деле: вы, кончивши работу, входите в свою коммунальную ванную, спокойно моетесь и вдруг видите повесившегося соседа. Ну это, скажем, уж не такое еще потрясение. Но мы видим, что так оно и было. В конце концов сосед вам ни сват ни брат и вообще ничего кроме мелких пакостей не сделал. Так что, висит – ну и шут с ним. И вы спокойно снимаете с его увядшей руки часы, которые ему уже не нужны, а вам очень даже пригодятся. Все как будто нормально. И вы направляетесь к двери и вдруг… удар. В зад. И мгновенное, так сказать, озарение мысли. В таких случаях мысль работает необыкновенно быстро: «Оживший мертвец!…» Нет, это уже страшно, как сказал бы великий Ляо Чжай в переводе Алексеева. И вот инфаркт – и готово.

Да, больше автору сообщить нечего. Конечно, могут возникнуть какие-нибудь мелочные вопросы и рассуждения. Вот, например, о жильце: почему такая странная фамилия – Намерин? Это что? Какой-нибудь дурацкий каламбур? Таких и фамилий вроде не бывает. Это от чего произведено? Дескать, он намерен? Что намерен? Снять часы? Глупо. Или от мерина, что ли? Тоже не выдерживает критики. Но тут автор клянется, что ничего подобного нет. Дело тут гораздо тоньше.

Если читатель помнит, глава четвертая под заголовком «Маленькое отступление литературоведческого характера» кончалась так. После эпизода с Мусенькой, в который вклинивалось рассуждение о часах, и в то время как читатель, уже справившийся с разболтанной манерой изложения, ничего другого не ожидал, автор вдруг мастерски и коротко наносил нижеследующий удар, лаконично концентрируя в одной емкой фразе чрезвычайно разнообразные и значительные действия: «Итак, Дима Кундрюцкий в ужасном, подавленном состоянии вернулся домой. На звонок ему открыл Иван Ильич Намерин».

Этот прием был необходим для того, чтобы направить внимание зрителя на нового и очень значительного героя. И для этого фраза должна была звучать очень ударно и ритмически завершенно.

Так оно и сделано.

И надо со всей прямотой сказать, что фамилия Ивана Ильича неизвестна автору… Но это послужило на пользу делу. Если бы была известна, то автор, конечно, так бы и написал: «На звонок ему открыл, скажем, Иван Ильич Якушев, или Гришин, или там Тихоненко». Ну и что? И все было бы очень плохо. Ты слышишь, читатель, как эта фраза чеканится:

– – / – / – /

та та та та та та та

– / – / – / –

та та та та та та та

То есть «На звонок ему открыл Иван Ильич Намерин» – почти, так сказать, классический ямб. Значит, вместо забытой фамилии Ивана Ильича следовало подыскать что-нибудь такое трехсложное с ударением на втором слоге. Вот автор и мучился: Наверни, На Лерин… Получалось двусмысленно, возникали ненужные образы каких-то Веры и Леры. Каверин … но это уже где-то было. Забоин, Загори… но «овин» – это было не то. Хотелось «Ерин». Тут уж такие тонкости, что этого почти и не объяснить, и вот что получилось – Намерин.

Автор прекрасно понимает, что и фамилий таких отродясь ни у кого не бывало, и вообще это сильно попахивает формализмом. Но что поделаешь. Автор уже чистосердечно признавался, что в том-то и штука, что всего вместе не соблюсти. Где жизненная правда, там ритма или еще чего-нибудь нет, а где ритм или еще чего-нибудь, там жизненной правды мало и т.д. Хвост вытянешь – нос увяз, нос – хвост…

Да, еще одна маленькая деталь – все-таки, какая же идея этого произведения? Особенно, если Иван Ильич – главный герой… Да, он, конечно один из главных героев. А как же?! Мы даже хотели назвать это «Смерть Ивана Ильича», но это тоже где-то уже было. Так что мы скромно назвали это «Часы».

А идея, наверное, конечно, есть, поскольку, повторяем, это достоверно случившийся эпизод, имевший место на Международном в доме тридцать втором. Поскольку эпизод случился, то и идея в нем должна быть. А как же иначе?!

Хотелось еще в заключение сказать о Диме Кундрюцком. Нельзя сказать, чтобы его отношения с Линой Мироновной как-то особенно изменились. Но, отдышавшись в уборной, а затем выразив соболезнование сбежавшимся женщинам по поводу неожиданной смерти соквартиранта, Дима Кундрюцкий как бы преобразился.

И глаза у него стали другими. Появились какая-то смелость и улыбчивость. И когда он смотрел со своей эстрады на официантку Мусеньку, ему мерещилась упоительная картина: что это он бьет ногой в зад не Ивана Ильича, а Мусенькиного омерзительно бритого хахаля. И хахаль странно икает, и падает на свой драгоценный ковер, и жалким образом дохнет. И Дима Кундрюцкий выделывал на барабане палочками:

Трам та рам та ра рам там там

/ – – / – – / – /

Как бы это выразить подоходчивее…. И его глаза искрились так, что Мусенька в результате однажды, выходя из ресторана, кокетливо сказала ему:

–Так нам, кажется, по пути?!

И Дима, у которого все-таки сжалось сердце, эдаким легким голосом ответил ей:

–А как же!

… Гм! Автору определенно мерещится, что все-таки неожиданно выплыла та самая идея, которой прежде он как-то никак не мог углядеть.

Действительно, может быть, речь здесь идет не о тех часах в никелевом корпусе, а о тех самых часах увлекательной жизни и вообще всяческой красоты, которые никому не охота терять, а тем более отдавать какому-то постороннему соквартиранту? Что-то такое вдруг представилось нашему воображению. Хотя с другой стороны, нет – вроде это уж слишком сложно и как-то расплывается в тумане. Одним словом, по этому поводу автор еще не составил определенного мнения. А что касается Димы Кундрюцкого, то, что с ним происходило дальше, неизвестно.

11 – 12 марта 1964 г.